– Они теперь совсем одурели… – коротко объяснила она, уплетая соленую рыбу за обе щеки. – А тятенька прямо на стену лезет…
– Да разве на одной Мутяшке золото-то? – выкрикивал Мыльников, качаясь на ногах. – Да сколько его хошь, золота: по Худенькой, по Малиновке, по Генералке, а там Свистунья, Ледянка, Миляев мыс, Суходойка, Маякова слань. Бугры золота…
Увлекшись, Мыльников совсем забыл, что этими местами обманывал городских промышленников, и теперь уверял всех, что везде был сам и везде находил верные знаки.
– Перестань врать, непутевая голова! – оборвал его Петр Васильич.
Пьяный Мина Клейменый давно уже лежал под столом. Его там нашли только утром, когда Окся принялась за свою работу. Разбуженный старик долго не мог ничего понять, как он очутился здесь, и только беззвучно жевал своим беззубым ртом. Голова у него трещала с похмелья, как худой колокол.
III
Тронувшаяся вешняя вода не произвела обычного эффекта на промыслах. Рабочие ждали с нетерпением первого мая, когда открывалась Кедровская дача. Крупные золотопромышленники организовали приисковые партии через своих поверенных, а мелкота толкалась в Балчуговском заводе самолично. Цены на рабочие руки поднялись сразу, потому что везде было нужно настоящих приисковых рабочих. Пока балчуговские мужики проживали полученные задатки, на компанейские работы выходила только отчаянная голытьба и приисковая рвань. Да и на эту рабочую силу был плохой расчет, потому что и эти отбросы ждали только первого мая. Родион Потапыч рвал на себе волосы в отчаянии.
– Ничего, пусть поволнуются… – успокаивал Карачунский. – По крайней мере, теперь не будет на нас жалоб, что мы тесним работами, мало платим и обижаем. К нам-то придут, поверь…
– А время-то какое?.. – жаловался Родион Потапыч. – Ведь в прошлом году у нас стоном стон стоял… Одних старателишек неочерпаемое множество, а теперь они и губу на локоть. Только и разговору: Кедровская дача, Кедровская дача. Без рабочих совсем останемся, Степан Романыч.
– Вздор… Попробуют и бросят, поверь мне. Во всяком случае, я ничего страшного пока еще не вижу…
Чтобы развеселить старика, Карачунский прибавил:
– Старатели будут, конечно, воровать золото на новых промыслах, а мы будем его скупать… Новые золотопромышленники закопают лишние деньги в Кедровской даче, а рабочие к нам же и придут. Уцелеет один Ястребов и будет скупать наше золото, как скупал его и раньше.
– Уж этот уцелеет… Повесить его мало… Теперь у него с Ермошкой-кабатчиком такая дружба завелась – водой не разольешь. Рука руку моет… А что на Фотьянке делается: совсем сбесился народ. С Балчуговского все на Фотьянку кинулись… Смута такая пошла, что не слушай, теплая хороминка. И этот Кишкин тут впутался, и Ястребов наезжал раза три… Живым мясом хотят разорвать Кедровскую-то дачу. Гляжу я на них и дивлюсь про себя: вот до чего привел Господь дожить. Не глядели бы глаза.
– Ну а что твоя Феня?
Родион Потапыч не любил подобных расспросов и каждый раз хмурился. Карачунский наблюдал его улыбающимися глазами и тоже молчал.
– Устроил… – коротко ответил он, опуская глаза. – К себе-то в дом совестно было ее привезти, так я ее на Фотьянку, к сродственнице определил. Баушка Лукерья… Она мне по первой жене своячиной приходится. Ну, я к ней и опеределил Феню пока что…
– А потом?
– А потом уж что Господь пошлет.
После длинной паузы старик прибавил:
– Своячина-то, значит, баушка Лукерья, совсем правильная женщина, а вот сын у ней…
– Петр Васильич? – подсказал Карачунский, обладавший изумительной памятью на имена.
– Он самый… Сродственник он мне, а прямо скажу: змей подколодный. Первое дело – с Кишкиным конпанию завел, потом Ястребова к себе на фатеру пустил… У них теперь на Фотьянке черт кашу варит.
Чтобы добыть Феню из Тайболы, была употреблена военная хитрость. Во-первых, к Кожиным отправилась сама баушка Лукерья Тимофеевна и заявила, что Родион Потапыч согласен простить дочь, буде она явится с повинной.
– Конечно, построжит старик для видимости, – объясняла она старухе Маремьяне, – сорвет сердце… Может, и побьет. А только родительское сердце отходчиво. Сама, поди, знаешь по своим детям.
– А как он ее запрет дома-то? – сомневалась старая раскольница, пристально вглядываясь в хитрого посла.
– Запре-от? – удивилась баушка Лукерья. – Да ему-то какая теперь в ней корысть? Была девка, не умели беречь, так теперь ветра в поле искать… Да еще и то сказать, в Балчугах народ балованный, как раз еще и ворота дегтем вымажут… Парни-то нынче ножовые. Скажут: нами брезговала, а за кержака убежала. У них свое на уме…
– Это ты правильно, баушка Лукерья… – туго соглашалась Маремьяна. – Хошь до кого доведись.
– Я-то ведь не неволю, а приехала вас же жалеючи… И Фене-то не сладко жить, когда родители хуже чужих стали. А ведь Феня-то все-таки своя кровь, из роду-племени не выкинешь.
– Уж ты-то помоги нам, баушка…
Уластила старуха кержанку и уехала. С неделю думали Кожины, как быть. Акинфий Назарыч был против того, чтобы отпускать жену одну, но не мог он устоять перед жениными слезами. Нечего делать, заложил он лошадь и под вечерок, чтобы не видели добрые люди, сам повез жену на мировую. Выбрана была нарочно суббота, чтобы застать дома самого Родиона Потапыча. Высадил Кожин жену около церкви, поцеловал ее в последний раз и отпустил, а сам остался дожидаться. Он даже прослезился, когда Феня торопливо пошла от него и скрылась в темноте, точно чуяло его сердце беду.
Родион Потапыч действительно был дома и сам отворил дочери дверь. Он ни слова не проронил, пока Феня с причитаньями и слезами ползала у его ног, а только велел Прокопию запрячь лошадь. Когда все было готово, он вывел дочь во двор, усадил с собой в пошевни и выехал со двора, но повернул не направо, где дожидался Акинфий, а влево. Встрепенулась было Феня, как птица, попавшая в западню, но старик грозно прикрикнул на нее и погнал лошадь. Он догадался, что Кожин ждет ее где-нибудь поблизости, объехал засаду другой улицей, а там мелькнула «пьяная контора», Ермошкин кабак и последние избушки Нагорной.